«Сын фотографа»: воспоминания об Иосифе Бродском
Первоначально опубликовано на Полит.ру 7 июня 2020 г.
Янислав Вольфсон родился в 1953 году в Смоленске. Окончил медицинский институт. Долгое время жил в Ялте, с 1990 года живет и ведет врачебную практику в США.
Публиковался в начале 1990-х на страницах альманаха «Стрелец», выходившего в Париже, Нью-Йорке и Москве. В 2003 году московское издательство «О.Г.И.» выпустило его поэтический сборник «Ялтинская фильма» и повесть «Глаз вопиющего в пустыне» (2003)
Публиковался в начале 1990-х на страницах альманаха «Стрелец», выходившего в Париже, Нью-Йорке и Москве. В 2003 году московское издательство «О.Г.И.» выпустило его поэтический сборник «Ялтинская фильма» и повесть «Глаз вопиющего в пустыне» (2003)
1. preambula
В книге «On Grief and Reason», которую я про себя называю «О горе и уме», в эссе «Памяти Стивена Спендера» И. А. Бродский говорит:
«Люди суть то, что мы о них помним. То, что мы называем жизнью, в конечном счете есть лоскутная ткань, сшитая из чьих-то воспоминаний. После смерти швы расползаются, и у нас остаются случайные, разрозненные фрагменты. Осколки, или, если угодно, моментальные снимки. Кому, как не мне, это знать: в конце концов, я сын фотографа».
Эти слова — одни из последних, написанных И. А., очерк в последнюю минуту был вставлен в книгу, и ему довелось подержать ее в руках — где-то за месяц-полтора до гибели, потому что поэты всегда гибнут, чтобы не умирать.
Когда-то давным-давно я купил в комиссионке за безумные для меня тогда деньги приемник «Панасоник» с диапазоном коротких волн 13 метров. На дворе лежал 1982 год, и глушили тогда основательно. Пока сигнал долетал из Турции до улицы Московской в Ялте, он уже еле дышал. Но на 13 метрах можно было послушать, что уцелевало от «Свободы», хотя и с основательными помехами. Так я услышал однажды ночью, как И. А. читает «Пятую годовщину». Передача была построена так: сначала И. А. читал текст — одним стоном и одной нотой — от «падучая звезда, тем паче астероид» до «скрипи, скрипи, перо, переводи бумагу»… мягкое, почти растворенное в окружающем шуме «р» только ук'ашало это пение без музыки. Потом комментатор читал терцину и пояснял, что автор хотел сказать этим художественным произведением. Великая польза этого приема заключалась в том, что можно было выловить пропущенные и зачерканные треском строки текста...
Я записал, что мог, в полночь, лег, встал в 2 ночи, послушал и записал, что мог, лег, встал в 4 утра, послушал, записал, что мог, лег, встал в 6 утра, послушал, записал, что получилось, уже не лег, а собрался и пошел смотреть больных деток.
Спустя несколько месяцев я оказался в Москве, и мой друг Андрей Зорин между прочим сказал: «Пойдем-ка в гости к моему приятелю Эдику Безносову. Он, как и ты, большой ценитель И. А., собирает его тексты, и ты там увидишь довольно много интересного... Но до этого надо будет сделать прелиминарные закупки»… и с бутылкой материализовавшегося эвфемизма мы постучались в дверь. Эдик текста «Пятой годовщины» к этому времени еще не видел, и я был неимоверно горд, что смог добавить что-то в его коллекцию, уже тогда довольно солидную.
В мае 1990 года мы с семьей улетали в Нью-Йорк. Я позвонил Эдику и спросил, не нужно ли чего передать И. А. Расчет у меня был самый шкурный — взглянуть на И. А., если повезет... Повезло. Эдик сказал, что нужно отвезти гранки первого в CCCР большого тома стихотворений И. А., который он собрал, редактирует и готовит к выходу в Худ. лите, чтобы И. А. их просмотрел и как можно скорее отправил с оказией назад в Москву. Сам главный редактор издательства Анджапаридзе подписал бумагу, которой удостоверялось, что я существую и мне действительно доверено везти рукопись с собой. Но на таможне никто этой огромной папкой машинописи не заинтересовался...
25 мая мы прилетели, я позвонил, и И. А. сказал, что завтра вечером он свободен и я могу зайти и занести гранки...
Он объяснил, как дойти до его дома, да я уже был готов, разобравшись по карте, где что...
Медленно, расспрашивая по дороге конных полицейских, я дошел по Гринвич-Вилидж до трехэтажного кирпичного дома. Мортон, 44, цифры спрятались под старинным чугунным фонарем. Жил И. А. «в первом этаже», и попасть туда можно было с улицы, поднявшись как бы на «второй» по широкой каменной лестнице, девять ступенек, порог, звонки квартир слева. Широкая дубовая полированная дверь. Я позвонил в звонок, дверь открылась, и я увидел И. А., стоящего внизу: «Сюда, сюда...»
Первые фразы — как добрались, как нашли, не без труда ли...
— Кофе хотите?
— Нет, спасибо.
Насмешливо:
— Что, ТОЛЬКО ЧТО ПИЛИ?.. А алкоголь?
— Ну, — говорю, — что касается алкоголя, это, скорее, мне надо Вас угостить...(массандровская Мадера 1940 г., тоже благополучно перенесшая перелет).
1A.
И разговор постепенно начинает раскручиваться, колебаться, вращаться и двигаться вперед... Всё, что я записал тогда наскоро, долгие годы ждало своего часа, и множество вещей с тех пор потеряли остроту, стали известны из других источников, и цель этих записок — просто воспроизвести вечерние несколько часов с И. А.
На столе — прозрачный телефон на неимоверной длины шнуре, видно все внутренности, и И. А. расхаживает с ним по дому и разговаривает. (Через пару лет куплю такой же, в память).
Это мой второй день в стране.
Рассказываю, как какой-то еврей в черной шляпе с длинными пейсами, сидя на полу в JFK, когда мы остановились разобраться на минуту, протянул моему пятилетнему сыну доллар, на котором было что-то написано на иврите (или идише?). Поскольку я ну ничего не понимаю, говорю, и еще сказал, чтобы мы повели его в школу еврейскую.
Тут И. А. говорит чрезвычайно мягко мне, как ребенку:
— Это совершенно необязательно.
Несмотря на спокойную мягкость, в этом есть железная непререкаемость.
Говорю, вчера мой старший сын открыл телефонную книгу Квинса и нашел две или три сотни Вольфсонов. Да во всём Союзе столько нет!
— Да, с Вольфсонами в отечестве не густо…
Мой, говорю, дядя Иосиф (не могу утерпеть, как И. А. внешне походит на него, а в фотографии на балконе — на моего кузена) — сейчас единственный (!) директор школы — еврей в Ленинграде.
— Неужели так далеко зашло?
— Да, и давно. Очень давно.
Расспрашивает, как мы прилетели, узнав, что прямиком, подумав: «А я жил в Вене 2 дня, потом поехали к Одену, который и забрал меня с собой».
2. Посвящается Ялте
Конечно, разговор о Ялте зашел сразу.
«Остановись, мгновенье, // ты не столь…»
И. А. не помнил ни улицу, ни дом, где он останавливался, сказал только: «На горе где-то...» По роду своей прежней работы на ялтинской «скорой помощи» знавший все улицы, я всё пытался угадать, подсказывал, расспрашивал, но так и не добился ничего конкретного...
В Гурзуфе он был дважды — один раз в коровинском Доме Творчества, один раз — на даче Томашевских.
У меня записано, что он снимался в фильме Гр. Поженяна «Оборона», где играл чуть ли не две роли — первого секретаря одесского обкома, Гуревича, и немецкого офицера в массовке. Я не уверен, снимался ли он в это время в Ялте.
Проверил: «Поезд в далекий август», Одесская киностудия, 1971, И. А. играл первого секретаря обкома по фамилии Гуревич; потом был по распоряжению сверху переснят крупный план, чтобы лица Иосифа видно не было, но он смутно виден на среднем и дальнем плане.
Однако это замечательно, если правда — сыграть в одним фильме и фрица, и еврея-коммуниста...
Какое-то время он жил на даче Томашевских в Гурзуфе. Теперь я могу только кусать локти, что не расспросил про это Николая Борисовича, когда он бывал у нас в гостях с Ириной Валентиновной Щеголевой-Альтман.
В «Посвящается Ялте» собственно ялтинских реалий немного — разве что в эпилоге вдруг появится Мемориал. Замечу просто попутно, что в полном собрании английских стихов Бродского это место ошибочно прокомментировано как памятник ленинскому декрету в Приморском парке... А в двухтомнике «Новой Библиотеки поэта» сказано, что имеется в виду «мемориальный» дом-музей Чехова, так и хочется поставить вопросительный знак размером с этот дом-музей в скобках. Ни одно, ни другое место с моря не видно. Мемориалом называется архитектурное достижение сугубо революционного назначения, в виде разомкнутого огромного бетонного кольца, облицованного инкерманским белым камнем, стратегически расположенное на холме Дарсан, чтобы быть видимым отовсюду, особенно с моря; а внутри его, хотите вы этого или нет, горит революционный вечный огонь… Я был на его открытии в 1967 году; нас, восьмиклашек, из школы всех туда погнали, к 50-летию октябрьского переворота…
С равным успехом поэма могла развернуть свой сюжет и в Севастополе, было бы даже более правдоподобно… В Ялте есть театр, но нет, и никогда не было, труппы, поэтому актрисы в городе были только приезжие...
Зато… «ты не столь // прекрасно, сколько ты неповторимо» вполне исторично приземлилось в ялтинском зимнем пейзаже и отражает его с надежным символизмом...
У меня осталось ощущение, что И. А. в Ялте просто жил и писал — не похоже было, чтобы он вспоминал какие-то ялтинские имена или реалии, которые бы запомнились и потянули за собой разговор.
2А. Горбачёв и Горбачёв
Перешли к Горбачёву.
Он интересовал И. А. значительно больше.
«Ахматова говорила: Я из партии Хрущёва, раз он всех выпустил…
Так вот, я — из партии Горбачёва».
«Природа забастовала... — сказал он. — Ведь эти старики, столько лет державшие власть, сами его выбрали... Поняли, наверное, что выхода нет... Собственно, это смахивало на выборы Папы…
Когда вместо самого старого вдруг что-то у них повернулось вот тут, и они выбрали не на пять лет, а на десять. Хотя это смешно — выбрали... А может, решили против своей воли, как бы по воле высшей силы... А вообще-то, это известный вариант... Отдал Восточную Европу за кредиты и башли Запада... Понимал, что торговать-то больше нечем».
«Горбачёву надо было поступить как Диоклетиану. Разделить империю на Западную и Восточную. Смешно: "одна шестая"».
— «Римская Империя времени упадка»?
— Нет, упадок длился четыре века… Смешно: третий Рим превратился в третий мир.
(Тоже ничего против Горбачёва не имею. В конце концов, он, а не кто иной, меня выпустил... Сидел бы я сейчас у И. А., если бы не М. С.? Скорее всего, в совсем другом месте.)
3. Бушмилс
Так вот, о выпивке. И. А. наливает мне какого-то/какой-то? виски на дно стакана. Говорит:
— Это самый лучший ирландский виски, от него не дерет горло.
Пожив в Америке и перепробовав много разных напитков, любительски, но не профессионально, решил, что, на мой вкус, ничего лучше ирландского виски 'Bushmil’ алкоголевары не придумали. А потом прочитал, что это был любимый напиток И. А. и обрадовался, как будто нашел давно потерянную авторучку...
3А. Однотонник
И. А. взглянул на рукопись и заулыбался чему-то. «А как получилось, что она к Вам попала?..»
Я рассказал про Эдика.
И. А. спросил с опаской:
— А он стихи пишет?
— Нет, — ответил я, хотя не знал точно, просто не хотелось расстраивать хозяина...
— У меня ощущение дежа-вю, — сказал И. А. — Такая же ситуация уже была, в 1970-м. Кто-то позвонил, что приехал издалека и привез мне мою книгу «оттуда». И вот точно так же я сидел и взвешивал на ладони свой однотомник...
И. А. подержал гранки на весу...
— Однотонник.
У Льва Лосева на стр. 135:
«Аманда Хайт встретилась с Бродским и Найманом в Москве в сентябре 1970 г. и писала < Джорджу Клайну>, что "Остановку в Пустыне" "в целом все весьма одобрили" и что автор "определенно в восторге от книги". Тут же стал делать исправления опечаток и небольших ошибок».
— Я еще добавлю сюда стихотворений десять-пятнадцать из совсем новых, — сказал И. А., еще держа гранки в руках.
Меньше чем через месяц книжка «Часть речи» вышла в свет в Москве.
4. Юз
Телефон.
— Юз, — говорит И. А. голосом той самой кошки, которая расхаживает поблизости так, что сразу видно, кто в доме хозяин... Называет он своего собеседника не иначе как «солнышко», «лапочка», «заинька». Обсуждается party двухдневной давности. И. А. исполнилось пятьдесят.
Это сборище называется в разговоре «тайное вече». И. А. хвастается наличием у него боржома. Тайное вече обыгрывается и обкатывается, пока И. А. не кладет трубку и говорит с видимым удовольствием:
— Юз — это феномен. Метафизический, животный дар... (поскольку И. А, курит постоянно, там, где у меня многоточие — у него затяжка...).
Это позволяет беседе плавно перелетать с одного островка разговора на другой, видимо, не связанный с другими.
— «Кенгуру» — немного затянуто, надо бы слегка сократить. Он — настоящий гастрОном или гастронОм, так правильнее. Он знает совершенно невероятное количество мест... богатых всевозможными вкуснейшими вещами...
Приезжает раз в неделю и забивает мой холодильник продуктами... Он невероятный специалист по части продуктов...
5. Медаль за отвагу
Если уловить спокойный ход разговора и настроиться на него, наступает резонанс, и дальше уже разговор хоть и перепрыгивает с места на место, это уже никого не волнует...
Как говорится, «из одного профсоюза».
У меня в самиздатском списке его стихов была поэма «Дерево» — и больше я ее нигде напечатанной не видел. Но, мимоходом уточнив авторство, я получил утвердительный ответ.
Кончились сигареты, И. А. решил выбежать в лавку на углу.
— Хотите посмотреть? — и он вытащил из центрального ящика письменного стола валявшуюся там довольно индифферентно среди прочего хлама коробочку. Открыл — там была медаль, на которой оказался отчеканен профиль человека, совершенно мне незнакомого. Это был, конечно, Альфред, а я ожидал увидеть И. А., иначе — какой же смысл чеканить эту медаль?..
В какой-то момент он перечислил русских лауреатов, и в конце добавил совершенно непосредственно, как будто только что об этом узнал, с ребячьей радостью: «И я!..»
6. Фолкнер
Разговор зашел о Фолкнере. Признаюсь, что моя любимая фотография — Фолкнер в пиджачке стоит вполоборота у входа в амбар — на фоне деревянных стен, усохших досок, лицо без улыбки, худое, седые усы, да и пиджачок какой-то потрепанный — очень частное лицо... gentleman-farmer… — больше смахивает на Фроста, чем на южанина...
— О, — воскликнул И. А. — я тоже люблю это фото... А вы не находите, что Фолкнер чем-то похож на Сталина?
— Скорее, на Хуциева.
— Ху циев, ноль десятых.
Разговор о русской летней школе в Вермонте.
— А Вы будете в Миддлбери?
Качает головой с заметным «Упаси меня Боже»
— А где?
— В Цюрихе. Поеду, почитаю лекции, потом, может быть, почитаю немножко стишков. Поговорим о том о сём.
— Как Faulkner at Nagano…
— ?
— Фолкнер поехал читать лекции в японский университет в Нагано, их потом издали отдельной книжкой, там рассказал о себе и обо всём остальном огромное количество разных важных вещей…
— Американцы, вообще-то, с комплексами, не ценят его достаточно. Что-то мешает им признать (их провинциальность?), что Фолкнер — самый значительный писатель. Больше Джойса. Возможно, самый большой. Вообще. Его блестяще Мика Голышев переводил. Мика Голышев — гениальный человек. Ну, вот пример, приехали писатели. Накупили всего. Едут назад. Юнна Мориц — семь чемоданов. Ну, это Харьков, понятно. Гранин — пятнадцать. А Мика вышел из отеля с тонкой папочкой в руках. Говорит мне: «Девяносто долларов остались. Куда их девать?» Пошли покупать платье его жене. Нет, он совершенно феноменальный переводчик… Лучше Риты Райт, хотя и переводил Лилиан Хеллман. Кстати, что одна стерва, что другая…
— Мика Голышев — мой учитель… (имелся в виду, наверное, английский язык).
7. «Соцстраны»
<Статья Милана Кундеры в NYT Review of Books “An introduction to a variation” — Январь 1985, ответ И. А. “Why Milan Kundera is Wrong About Dostoevskij” — Февраль 85-го.>
<Лиссабонская конференция 2nd Wheatland Writers Conference — май 1988. Я во время разговора «не в теме», как я потом узнал, разговор состоялся, но с большой долей напряжения и взаимонепонимания всех участников. Видимо, это долго не давало И. А. покоя.>
«Потом Таня Толстая … там еще был этот, из Армении, писатель (я: «Матевосян? Армянский Фолкнер?» И. А.: «А, да») …меня спросила: «Зачем вы нас... защищали?»
Он усмехнулся невесело:
— Я не вас, я свои 32 года защищал.
В хаосе разговора я признался, какое грандиозное воздействие на меня оказала «Кукушка» Милоша Формана, практически подтолкнув к принятию «самого главного' решения», и тут И. А. сказал вдруг, но твердо, совершенно убежденно: «Забудьте о Формане! Он чех!»
До сих пор так и не вполне разобрался, что за этим стояло, но… мне дороги оба…
8. Возвращение
«У меня есть друг, Дерек Уолкотт, самый лучший поэт из тех, кто пишет сейчас по-английски». Это имя я слышал впервые. «Он тоже давно не был на родине, он с одного из островов Тринидад и Тобаго уехал, наверное, двадцать лет назад. Недавно мы с ним поехали куда-то, где собрались его одноклассники, посидеть, поговорить… Это было очень странно… Он говорит: ну, что я поеду назад сейчас?.. Тех же ребят, искавших работу двадцать лет назад, наверное, увижу и сейчас, ищущих работу, сидящих в тенечке и обсуждающих вчерашние новости.
«Ну, то есть странно… Возвращаться?.. Нет, это ни к чему… Это не получится».
Дальше, с болью: «Как это возможно?.. Это все известные варианты».
Фраза про известные варианты повторяется много раз за вечер, в разном виде: «Это всё — лишь варианты… а они уже давно известны».
«Вернуться, побыть, а потом – что? Снова уехать? Второй раз всех бросить?»
В каком-то месте И. А. сказал: Э
— Эмиграция — это выход на орбиту.
— Если замедлиться в движении, можно запросто «упасть».
Он кивнул.
9. Т. С. Элиот
Об Элиоте:
«Он… похож (внешне?) более всего, как ни странно, на Заболоцкого».
Рассказывает такой апокриф:
«Году в семнадцатом, когда он работал клерком, его приятель застал его в известной депрессии.
— Не могу ничего, — жаловался Элиот. — Прихожу по вечерам, кладу перед собой лист бумаги, часами гляжу в стену, и — ни-че-го!..
Приятель пошел к знакомому психоаналитику посоветоваться.
Рассказал, кто такой его друг и что именно его беспокоит.
Психоаналитик возмутился: «Cкажите Вашему другу, чтобы он не думал, что он Господь Бог».
— Вариантов мало, — всё время повторяет И. А. — Как из коровы не выдоить больше двух, ну, двух с половиной литров молока, ну, просто вымя больше не даст.
Еще об Элиоте:
«Сначала я его не переводил, потому что мне казалось, что я недостаточно знаю язык. Потом, когда овладел языком, стало уже как бы неинтересно… Но на самом деле, дело не в этом. Он небольшой поэт. Очень много оговорок. Всю речь тратит на то, чтобы оговориться, как бы его не поняли неправильно.
— Это типично английские штучки, <хотя>, нет, если типичные, то разве что типичные судебные адвокатские английские штучки. Но это всё просто маскирует неуверенность в себе, он скрывал ее. В разных его вещах это видно по-разному. В «Четырех квартетах» в наименьшей степени, в «Кошках» в наибольшей, но это так».
«Элиот — небольшой поэт. Элиот плюс Оден — большой поэт».
Я в этот момент не понял, о чем речь, но запомнил дословно.
Этот его небесспорный тезис я потом нашел в одном из его интервью.
«Ваше поколение лучше нашего. Вы лучше образованны, потому что нам всё приходилось выдирать самим, зубами, по крохам».
«Мне надо выйти за сигаретами». Не здесь ли я пробормотал:
«…мы уходим, мы уходим как уолт уитмен и у. х. оден…»
«Чьё это?» — с ухмылкой спросил И. А. Как тут было не признаться...
«Замечательно». Во как, граждане мои товарищи.
Три года спустя я увидел: «…и У. Х. Оден вино глушил» в стихотворении про Искию и тайно обрадовался этому как бы привету.
9AПро Искию, где Оден жил много лет, он сказал: «Там только немцы, одни немцы, там все дети — немцы».
10. Французская булка
«Помню отмену карточек. Мне купили французскую булку. Вот тетка и мать сидят и смотрят, как я ем французскую булку.
После войны — мало народу. Потраченные сверх возможного 40 копеек — проблема в семейном бюджете».
11. Коричневый мерседес— А где Вы остановились?
— В Квинсе, у однокашников отца, Льва Ланда и Муси Неймарк, вы же знакомы с ними, а с их сыном Борей — еще и по Анн Арбору.
— Да, да, конечно. Боречка — а где он сейчас?
— Он живет в Миссури, насколько я знаю…
— Вы знаете, я вас отвезу…
Я и не думал сопротивляться.
— Пойдемте, нужно будет взять машину.
Уже совсем перед выходом я достал из сумки драгоценность, которую мне привезла жена из Лондона за месяц до этого, «Less Тhаn One».
И. А. надписал: «Славе Вольфсону с нежностью и признательностью, 26 мая 90 г. Нью-Йорк, Иосиф Бродский».
По дороге говорил о том, как любит ездить, и когда едет в колледж, любит двадцатую дорогу, идущую через всю Новую Англию, — это дольше, но зато виды…
Он зашел в гараж, его коричневый, очень, я бы сказал, заезженный мерседес стоял почти у выхода, и мы все втроем с его дамой на этот вечер помчались по вечернему майскому пустому субботнему Манхэттену вверх по Шестой авеню. На первом же светофоре к окну подошел чернокожий человек, и И. А. отдал ему купюру.
На втором произошло то же самое, но И. А. открыл окно и сказал: «I was harvested already», и не только этот человек, но и я сразу всё понял, потому что слово «урожай» как одно из ключевых в советской школе мы учили с пятого класса.
Потом, через тоннель, в Куинс... В Куинсе И. А. несколько раз останавливался, спрашивал направление у прохожих, потом просто заехал на заправку и зашел внутрь, узнать поточнее.
Когда мы прикатили к дому, перед гаражом был запаркован автомобиль. «Пойдите взгляните, откуда он, — сказал И. А. — На номере должен быть написано, из какого штата». Я вылез и прочитал: Миссури.
Из дома вышел Боря Ланда, красивый, как шейх, высыпали все, кто еще не спал, и начались восклицания, обнимания и бессвязные восторги со всех сторон. Моя жена и сделала эту фотографию.
12. Фотопортрет в ушанке
— А какие у вас планы? — в какой-то момент спросил И. А.
— Мы планируем приехать в Висконсин и там, в маленьком городке, осесть… посмотреть, какой будет расклад.
— Это хорошо, — сказал И. А. — Здесь, в Нью-Йорке, вам с семьей будет очень трудно… В деревне, в глуши, у вас шансы значительно лучше.
— Звоните, рассказывайте, как у вас дела пойдут, — сказал он на прощание.
В середине июня, в день рождения, я решил сделать себе подарок и позвонил. Иосиф снял трубку. Я рассказал о его портрете в ушанке, который сделал Ирвинг Пенн. Накануне, в гостях, я увидел эту фотографию.
— Я это имя слышу с детства, — сказал И. А. — Мой отец, фотограф, ценил его необычайно, рассказывал мне о нем еще там. Когда Пенн сделал мой портрет, я послал его отцу. Ну, не знаю, какое это на него произвело впечатление, но я думал… вот, меня сам Пенн сфотографировал. Отец мне ничего по этому поводу не говорил.
Спросил, как мы устроились. «Старайтесь подольше держаться в туристическом восхищении от всего, что будет с вами происходить, — сказал И. А. — Во-первых, это не самый худший взгляд на окружающий мир, во-вторых, поможет вам выжить».
Так и случилось.
13. Сноска петитом, которую можно не читать
Я тоже, если хотите, сын фотографа; два слова, откуда я взялся. Я родился в Смоленске, куда потом вернулся на годы учебы в мединституте, но всё остальное время прожил в Ялте. Мой отец, Беня, Бениамин Борисович, вернулся после войны в Гомель с тяжелым челюстно–лицевым ранением и работал фотографом в артели инвалидов, пока не уехал в Ленинград учиться в университете. На ялтинской шестиметровой кухоньке, где кофе варили крепкий, а разговор вели свободный и открытый, много лет был как бы неофициальной филиал дома творчества в Ялте, куда весной или осенью сбегали все, кто только мог, из слякотной Москвы или промозглого Ленинграда, приходили и уходили московские и ленинградские писатели, поэты, драматурги, огласил бы, пожалуй, весь список, но там почти сотня имен.
Он много фотографировал своих знакомых и друзей. Почти на всех фотографиях — улыбка в кадре, причем видно, что не по просьбе, а само произошло…
Этому было одно объяснение — человеческие качества моего отца, человека редкого обаяния, остроумия и доброты, прошедшего фронт, плен, увернувшегося, и не раз, от объятий смерти, и негласно, но так ощутимо радовавшегося жизни, что это сразу становилось очевидным всем, кто обменивался с ним чуть больше, чем парой слов.
14. «Удивительное великодушие судьбы»
За пару лет до этого, сидя на ялтинской набережной с Е. Б. Рейном, я безостановочно расспрашивал об И. А. Он сразу сказал: «Да, есть целый ряд людей, которые считают Бродского великим поэтом, поэтом номер один, но…» И вот тут я не помню, что шло дальше, потому что я сам не только так считал, но и не встречал еще никого, кто бы считал иначе.
От него я узнал и адрес И. А., и телефон его секретаря Марго Пикен, и долго вынашивал план написать И. А. и спросить про его дни в Ялте, и, как ни наивно это ни звучит, вякнуть «о вреде табака», но так и не набрался смелости.
За тридцать лет об И. А. рассказали всё, что можно было и что было нельзя. Нередко те самые люди, кого он прославил самим фактом своей дружбы с ними, как-то ухитрились наговорить столько гадостей, измышлений и выплеснуть столько грязи, что странно, как можно было провести с ним столько времени рядом и не почувствовать, что масштаб этого не-понимания может сравниться только с масштабом его дарования, столь же редкого, сколь и огромного, тех открытий, которые он сделал в совершенно особой области человеческой деятельности — русской поэзии. О его характере и человеческих свойствах тоже написано достаточно. Ничего не хочу доказывать; мой опыт был случаен и краток; но это не значит, что он может быть автоматически выброшен в окно. Хотел показать такого И. А., которого досталось видеть мне, чужаку, незнакомцу, шальной пуле, в течение нескольких вечерних часов. Возможно, мне просто повезло попасть в главу «Бродский в хорошем расположении духа». Но вот и свидетельство об этом. И те вещи, которые невозможно передать, начиная от трансцендентного «в присутствии гения», как бы ужасно и неприлично это ни звучало, и кончая чем-то осязаемым даже тридцать лет спустя: теплота, обаяние, ум, доброжелательность, внимание и уважение к случайному и совершенно незнакомому ему человеку — всё то, что ожидалось сжившемуся с его строчками к той поре уже лет двадцать пять, всё воплотилось в реальность, да еще и с лихвой.
«И я действительно считаю, что мне очень повезло. Это не просто везение, а удивительное великодушие судьбы».
Нет, это нам повезло, что можно снять с полки книжку со «стишками» и прочесть строки, которые ни исчезнут никогда.
Пока мрамор сужал его аорту, его голос расширял ойкумену, пренебрегая пространством и заговаривая время.
Говоря иными словами, даже когда нас уже не будет, речь, частям и целому которой он служил верой и правдой, сдержит данное слово и сохранит его навсегда.
В книге «On Grief and Reason», которую я про себя называю «О горе и уме», в эссе «Памяти Стивена Спендера» И. А. Бродский говорит:
«Люди суть то, что мы о них помним. То, что мы называем жизнью, в конечном счете есть лоскутная ткань, сшитая из чьих-то воспоминаний. После смерти швы расползаются, и у нас остаются случайные, разрозненные фрагменты. Осколки, или, если угодно, моментальные снимки. Кому, как не мне, это знать: в конце концов, я сын фотографа».
Эти слова — одни из последних, написанных И. А., очерк в последнюю минуту был вставлен в книгу, и ему довелось подержать ее в руках — где-то за месяц-полтора до гибели, потому что поэты всегда гибнут, чтобы не умирать.
Когда-то давным-давно я купил в комиссионке за безумные для меня тогда деньги приемник «Панасоник» с диапазоном коротких волн 13 метров. На дворе лежал 1982 год, и глушили тогда основательно. Пока сигнал долетал из Турции до улицы Московской в Ялте, он уже еле дышал. Но на 13 метрах можно было послушать, что уцелевало от «Свободы», хотя и с основательными помехами. Так я услышал однажды ночью, как И. А. читает «Пятую годовщину». Передача была построена так: сначала И. А. читал текст — одним стоном и одной нотой — от «падучая звезда, тем паче астероид» до «скрипи, скрипи, перо, переводи бумагу»… мягкое, почти растворенное в окружающем шуме «р» только ук'ашало это пение без музыки. Потом комментатор читал терцину и пояснял, что автор хотел сказать этим художественным произведением. Великая польза этого приема заключалась в том, что можно было выловить пропущенные и зачерканные треском строки текста...
Я записал, что мог, в полночь, лег, встал в 2 ночи, послушал и записал, что мог, лег, встал в 4 утра, послушал, записал, что мог, лег, встал в 6 утра, послушал, записал, что получилось, уже не лег, а собрался и пошел смотреть больных деток.
Спустя несколько месяцев я оказался в Москве, и мой друг Андрей Зорин между прочим сказал: «Пойдем-ка в гости к моему приятелю Эдику Безносову. Он, как и ты, большой ценитель И. А., собирает его тексты, и ты там увидишь довольно много интересного... Но до этого надо будет сделать прелиминарные закупки»… и с бутылкой материализовавшегося эвфемизма мы постучались в дверь. Эдик текста «Пятой годовщины» к этому времени еще не видел, и я был неимоверно горд, что смог добавить что-то в его коллекцию, уже тогда довольно солидную.
В мае 1990 года мы с семьей улетали в Нью-Йорк. Я позвонил Эдику и спросил, не нужно ли чего передать И. А. Расчет у меня был самый шкурный — взглянуть на И. А., если повезет... Повезло. Эдик сказал, что нужно отвезти гранки первого в CCCР большого тома стихотворений И. А., который он собрал, редактирует и готовит к выходу в Худ. лите, чтобы И. А. их просмотрел и как можно скорее отправил с оказией назад в Москву. Сам главный редактор издательства Анджапаридзе подписал бумагу, которой удостоверялось, что я существую и мне действительно доверено везти рукопись с собой. Но на таможне никто этой огромной папкой машинописи не заинтересовался...
25 мая мы прилетели, я позвонил, и И. А. сказал, что завтра вечером он свободен и я могу зайти и занести гранки...
Он объяснил, как дойти до его дома, да я уже был готов, разобравшись по карте, где что...
Медленно, расспрашивая по дороге конных полицейских, я дошел по Гринвич-Вилидж до трехэтажного кирпичного дома. Мортон, 44, цифры спрятались под старинным чугунным фонарем. Жил И. А. «в первом этаже», и попасть туда можно было с улицы, поднявшись как бы на «второй» по широкой каменной лестнице, девять ступенек, порог, звонки квартир слева. Широкая дубовая полированная дверь. Я позвонил в звонок, дверь открылась, и я увидел И. А., стоящего внизу: «Сюда, сюда...»
Первые фразы — как добрались, как нашли, не без труда ли...
— Кофе хотите?
— Нет, спасибо.
Насмешливо:
— Что, ТОЛЬКО ЧТО ПИЛИ?.. А алкоголь?
— Ну, — говорю, — что касается алкоголя, это, скорее, мне надо Вас угостить...(массандровская Мадера 1940 г., тоже благополучно перенесшая перелет).
1A.
И разговор постепенно начинает раскручиваться, колебаться, вращаться и двигаться вперед... Всё, что я записал тогда наскоро, долгие годы ждало своего часа, и множество вещей с тех пор потеряли остроту, стали известны из других источников, и цель этих записок — просто воспроизвести вечерние несколько часов с И. А.
На столе — прозрачный телефон на неимоверной длины шнуре, видно все внутренности, и И. А. расхаживает с ним по дому и разговаривает. (Через пару лет куплю такой же, в память).
Это мой второй день в стране.
Рассказываю, как какой-то еврей в черной шляпе с длинными пейсами, сидя на полу в JFK, когда мы остановились разобраться на минуту, протянул моему пятилетнему сыну доллар, на котором было что-то написано на иврите (или идише?). Поскольку я ну ничего не понимаю, говорю, и еще сказал, чтобы мы повели его в школу еврейскую.
Тут И. А. говорит чрезвычайно мягко мне, как ребенку:
— Это совершенно необязательно.
Несмотря на спокойную мягкость, в этом есть железная непререкаемость.
Говорю, вчера мой старший сын открыл телефонную книгу Квинса и нашел две или три сотни Вольфсонов. Да во всём Союзе столько нет!
— Да, с Вольфсонами в отечестве не густо…
Мой, говорю, дядя Иосиф (не могу утерпеть, как И. А. внешне походит на него, а в фотографии на балконе — на моего кузена) — сейчас единственный (!) директор школы — еврей в Ленинграде.
— Неужели так далеко зашло?
— Да, и давно. Очень давно.
Расспрашивает, как мы прилетели, узнав, что прямиком, подумав: «А я жил в Вене 2 дня, потом поехали к Одену, который и забрал меня с собой».
2. Посвящается Ялте
Конечно, разговор о Ялте зашел сразу.
«Остановись, мгновенье, // ты не столь…»
И. А. не помнил ни улицу, ни дом, где он останавливался, сказал только: «На горе где-то...» По роду своей прежней работы на ялтинской «скорой помощи» знавший все улицы, я всё пытался угадать, подсказывал, расспрашивал, но так и не добился ничего конкретного...
В Гурзуфе он был дважды — один раз в коровинском Доме Творчества, один раз — на даче Томашевских.
У меня записано, что он снимался в фильме Гр. Поженяна «Оборона», где играл чуть ли не две роли — первого секретаря одесского обкома, Гуревича, и немецкого офицера в массовке. Я не уверен, снимался ли он в это время в Ялте.
Проверил: «Поезд в далекий август», Одесская киностудия, 1971, И. А. играл первого секретаря обкома по фамилии Гуревич; потом был по распоряжению сверху переснят крупный план, чтобы лица Иосифа видно не было, но он смутно виден на среднем и дальнем плане.
Однако это замечательно, если правда — сыграть в одним фильме и фрица, и еврея-коммуниста...
Какое-то время он жил на даче Томашевских в Гурзуфе. Теперь я могу только кусать локти, что не расспросил про это Николая Борисовича, когда он бывал у нас в гостях с Ириной Валентиновной Щеголевой-Альтман.
В «Посвящается Ялте» собственно ялтинских реалий немного — разве что в эпилоге вдруг появится Мемориал. Замечу просто попутно, что в полном собрании английских стихов Бродского это место ошибочно прокомментировано как памятник ленинскому декрету в Приморском парке... А в двухтомнике «Новой Библиотеки поэта» сказано, что имеется в виду «мемориальный» дом-музей Чехова, так и хочется поставить вопросительный знак размером с этот дом-музей в скобках. Ни одно, ни другое место с моря не видно. Мемориалом называется архитектурное достижение сугубо революционного назначения, в виде разомкнутого огромного бетонного кольца, облицованного инкерманским белым камнем, стратегически расположенное на холме Дарсан, чтобы быть видимым отовсюду, особенно с моря; а внутри его, хотите вы этого или нет, горит революционный вечный огонь… Я был на его открытии в 1967 году; нас, восьмиклашек, из школы всех туда погнали, к 50-летию октябрьского переворота…
С равным успехом поэма могла развернуть свой сюжет и в Севастополе, было бы даже более правдоподобно… В Ялте есть театр, но нет, и никогда не было, труппы, поэтому актрисы в городе были только приезжие...
Зато… «ты не столь // прекрасно, сколько ты неповторимо» вполне исторично приземлилось в ялтинском зимнем пейзаже и отражает его с надежным символизмом...
У меня осталось ощущение, что И. А. в Ялте просто жил и писал — не похоже было, чтобы он вспоминал какие-то ялтинские имена или реалии, которые бы запомнились и потянули за собой разговор.
2А. Горбачёв и Горбачёв
Перешли к Горбачёву.
Он интересовал И. А. значительно больше.
«Ахматова говорила: Я из партии Хрущёва, раз он всех выпустил…
Так вот, я — из партии Горбачёва».
«Природа забастовала... — сказал он. — Ведь эти старики, столько лет державшие власть, сами его выбрали... Поняли, наверное, что выхода нет... Собственно, это смахивало на выборы Папы…
Когда вместо самого старого вдруг что-то у них повернулось вот тут, и они выбрали не на пять лет, а на десять. Хотя это смешно — выбрали... А может, решили против своей воли, как бы по воле высшей силы... А вообще-то, это известный вариант... Отдал Восточную Европу за кредиты и башли Запада... Понимал, что торговать-то больше нечем».
«Горбачёву надо было поступить как Диоклетиану. Разделить империю на Западную и Восточную. Смешно: "одна шестая"».
— «Римская Империя времени упадка»?
— Нет, упадок длился четыре века… Смешно: третий Рим превратился в третий мир.
(Тоже ничего против Горбачёва не имею. В конце концов, он, а не кто иной, меня выпустил... Сидел бы я сейчас у И. А., если бы не М. С.? Скорее всего, в совсем другом месте.)
3. Бушмилс
Так вот, о выпивке. И. А. наливает мне какого-то/какой-то? виски на дно стакана. Говорит:
— Это самый лучший ирландский виски, от него не дерет горло.
Пожив в Америке и перепробовав много разных напитков, любительски, но не профессионально, решил, что, на мой вкус, ничего лучше ирландского виски 'Bushmil’ алкоголевары не придумали. А потом прочитал, что это был любимый напиток И. А. и обрадовался, как будто нашел давно потерянную авторучку...
3А. Однотонник
И. А. взглянул на рукопись и заулыбался чему-то. «А как получилось, что она к Вам попала?..»
Я рассказал про Эдика.
И. А. спросил с опаской:
— А он стихи пишет?
— Нет, — ответил я, хотя не знал точно, просто не хотелось расстраивать хозяина...
— У меня ощущение дежа-вю, — сказал И. А. — Такая же ситуация уже была, в 1970-м. Кто-то позвонил, что приехал издалека и привез мне мою книгу «оттуда». И вот точно так же я сидел и взвешивал на ладони свой однотомник...
И. А. подержал гранки на весу...
— Однотонник.
У Льва Лосева на стр. 135:
«Аманда Хайт встретилась с Бродским и Найманом в Москве в сентябре 1970 г. и писала < Джорджу Клайну>, что "Остановку в Пустыне" "в целом все весьма одобрили" и что автор "определенно в восторге от книги". Тут же стал делать исправления опечаток и небольших ошибок».
— Я еще добавлю сюда стихотворений десять-пятнадцать из совсем новых, — сказал И. А., еще держа гранки в руках.
Меньше чем через месяц книжка «Часть речи» вышла в свет в Москве.
4. Юз
Телефон.
— Юз, — говорит И. А. голосом той самой кошки, которая расхаживает поблизости так, что сразу видно, кто в доме хозяин... Называет он своего собеседника не иначе как «солнышко», «лапочка», «заинька». Обсуждается party двухдневной давности. И. А. исполнилось пятьдесят.
Это сборище называется в разговоре «тайное вече». И. А. хвастается наличием у него боржома. Тайное вече обыгрывается и обкатывается, пока И. А. не кладет трубку и говорит с видимым удовольствием:
— Юз — это феномен. Метафизический, животный дар... (поскольку И. А, курит постоянно, там, где у меня многоточие — у него затяжка...).
Это позволяет беседе плавно перелетать с одного островка разговора на другой, видимо, не связанный с другими.
— «Кенгуру» — немного затянуто, надо бы слегка сократить. Он — настоящий гастрОном или гастронОм, так правильнее. Он знает совершенно невероятное количество мест... богатых всевозможными вкуснейшими вещами...
Приезжает раз в неделю и забивает мой холодильник продуктами... Он невероятный специалист по части продуктов...
5. Медаль за отвагу
Если уловить спокойный ход разговора и настроиться на него, наступает резонанс, и дальше уже разговор хоть и перепрыгивает с места на место, это уже никого не волнует...
Как говорится, «из одного профсоюза».
У меня в самиздатском списке его стихов была поэма «Дерево» — и больше я ее нигде напечатанной не видел. Но, мимоходом уточнив авторство, я получил утвердительный ответ.
Кончились сигареты, И. А. решил выбежать в лавку на углу.
— Хотите посмотреть? — и он вытащил из центрального ящика письменного стола валявшуюся там довольно индифферентно среди прочего хлама коробочку. Открыл — там была медаль, на которой оказался отчеканен профиль человека, совершенно мне незнакомого. Это был, конечно, Альфред, а я ожидал увидеть И. А., иначе — какой же смысл чеканить эту медаль?..
В какой-то момент он перечислил русских лауреатов, и в конце добавил совершенно непосредственно, как будто только что об этом узнал, с ребячьей радостью: «И я!..»
6. Фолкнер
Разговор зашел о Фолкнере. Признаюсь, что моя любимая фотография — Фолкнер в пиджачке стоит вполоборота у входа в амбар — на фоне деревянных стен, усохших досок, лицо без улыбки, худое, седые усы, да и пиджачок какой-то потрепанный — очень частное лицо... gentleman-farmer… — больше смахивает на Фроста, чем на южанина...
— О, — воскликнул И. А. — я тоже люблю это фото... А вы не находите, что Фолкнер чем-то похож на Сталина?
— Скорее, на Хуциева.
— Ху циев, ноль десятых.
Разговор о русской летней школе в Вермонте.
— А Вы будете в Миддлбери?
Качает головой с заметным «Упаси меня Боже»
— А где?
— В Цюрихе. Поеду, почитаю лекции, потом, может быть, почитаю немножко стишков. Поговорим о том о сём.
— Как Faulkner at Nagano…
— ?
— Фолкнер поехал читать лекции в японский университет в Нагано, их потом издали отдельной книжкой, там рассказал о себе и обо всём остальном огромное количество разных важных вещей…
— Американцы, вообще-то, с комплексами, не ценят его достаточно. Что-то мешает им признать (их провинциальность?), что Фолкнер — самый значительный писатель. Больше Джойса. Возможно, самый большой. Вообще. Его блестяще Мика Голышев переводил. Мика Голышев — гениальный человек. Ну, вот пример, приехали писатели. Накупили всего. Едут назад. Юнна Мориц — семь чемоданов. Ну, это Харьков, понятно. Гранин — пятнадцать. А Мика вышел из отеля с тонкой папочкой в руках. Говорит мне: «Девяносто долларов остались. Куда их девать?» Пошли покупать платье его жене. Нет, он совершенно феноменальный переводчик… Лучше Риты Райт, хотя и переводил Лилиан Хеллман. Кстати, что одна стерва, что другая…
— Мика Голышев — мой учитель… (имелся в виду, наверное, английский язык).
7. «Соцстраны»
<Статья Милана Кундеры в NYT Review of Books “An introduction to a variation” — Январь 1985, ответ И. А. “Why Milan Kundera is Wrong About Dostoevskij” — Февраль 85-го.>
<Лиссабонская конференция 2nd Wheatland Writers Conference — май 1988. Я во время разговора «не в теме», как я потом узнал, разговор состоялся, но с большой долей напряжения и взаимонепонимания всех участников. Видимо, это долго не давало И. А. покоя.>
«Потом Таня Толстая … там еще был этот, из Армении, писатель (я: «Матевосян? Армянский Фолкнер?» И. А.: «А, да») …меня спросила: «Зачем вы нас... защищали?»
Он усмехнулся невесело:
— Я не вас, я свои 32 года защищал.
В хаосе разговора я признался, какое грандиозное воздействие на меня оказала «Кукушка» Милоша Формана, практически подтолкнув к принятию «самого главного' решения», и тут И. А. сказал вдруг, но твердо, совершенно убежденно: «Забудьте о Формане! Он чех!»
До сих пор так и не вполне разобрался, что за этим стояло, но… мне дороги оба…
8. Возвращение
«У меня есть друг, Дерек Уолкотт, самый лучший поэт из тех, кто пишет сейчас по-английски». Это имя я слышал впервые. «Он тоже давно не был на родине, он с одного из островов Тринидад и Тобаго уехал, наверное, двадцать лет назад. Недавно мы с ним поехали куда-то, где собрались его одноклассники, посидеть, поговорить… Это было очень странно… Он говорит: ну, что я поеду назад сейчас?.. Тех же ребят, искавших работу двадцать лет назад, наверное, увижу и сейчас, ищущих работу, сидящих в тенечке и обсуждающих вчерашние новости.
«Ну, то есть странно… Возвращаться?.. Нет, это ни к чему… Это не получится».
Дальше, с болью: «Как это возможно?.. Это все известные варианты».
Фраза про известные варианты повторяется много раз за вечер, в разном виде: «Это всё — лишь варианты… а они уже давно известны».
«Вернуться, побыть, а потом – что? Снова уехать? Второй раз всех бросить?»
В каком-то месте И. А. сказал: Э
— Эмиграция — это выход на орбиту.
— Если замедлиться в движении, можно запросто «упасть».
Он кивнул.
9. Т. С. Элиот
Об Элиоте:
«Он… похож (внешне?) более всего, как ни странно, на Заболоцкого».
Рассказывает такой апокриф:
«Году в семнадцатом, когда он работал клерком, его приятель застал его в известной депрессии.
— Не могу ничего, — жаловался Элиот. — Прихожу по вечерам, кладу перед собой лист бумаги, часами гляжу в стену, и — ни-че-го!..
Приятель пошел к знакомому психоаналитику посоветоваться.
Рассказал, кто такой его друг и что именно его беспокоит.
Психоаналитик возмутился: «Cкажите Вашему другу, чтобы он не думал, что он Господь Бог».
— Вариантов мало, — всё время повторяет И. А. — Как из коровы не выдоить больше двух, ну, двух с половиной литров молока, ну, просто вымя больше не даст.
Еще об Элиоте:
«Сначала я его не переводил, потому что мне казалось, что я недостаточно знаю язык. Потом, когда овладел языком, стало уже как бы неинтересно… Но на самом деле, дело не в этом. Он небольшой поэт. Очень много оговорок. Всю речь тратит на то, чтобы оговориться, как бы его не поняли неправильно.
— Это типично английские штучки, <хотя>, нет, если типичные, то разве что типичные судебные адвокатские английские штучки. Но это всё просто маскирует неуверенность в себе, он скрывал ее. В разных его вещах это видно по-разному. В «Четырех квартетах» в наименьшей степени, в «Кошках» в наибольшей, но это так».
«Элиот — небольшой поэт. Элиот плюс Оден — большой поэт».
Я в этот момент не понял, о чем речь, но запомнил дословно.
Этот его небесспорный тезис я потом нашел в одном из его интервью.
«Ваше поколение лучше нашего. Вы лучше образованны, потому что нам всё приходилось выдирать самим, зубами, по крохам».
«Мне надо выйти за сигаретами». Не здесь ли я пробормотал:
«…мы уходим, мы уходим как уолт уитмен и у. х. оден…»
«Чьё это?» — с ухмылкой спросил И. А. Как тут было не признаться...
«Замечательно». Во как, граждане мои товарищи.
Три года спустя я увидел: «…и У. Х. Оден вино глушил» в стихотворении про Искию и тайно обрадовался этому как бы привету.
9AПро Искию, где Оден жил много лет, он сказал: «Там только немцы, одни немцы, там все дети — немцы».
10. Французская булка
«Помню отмену карточек. Мне купили французскую булку. Вот тетка и мать сидят и смотрят, как я ем французскую булку.
После войны — мало народу. Потраченные сверх возможного 40 копеек — проблема в семейном бюджете».
11. Коричневый мерседес— А где Вы остановились?
— В Квинсе, у однокашников отца, Льва Ланда и Муси Неймарк, вы же знакомы с ними, а с их сыном Борей — еще и по Анн Арбору.
— Да, да, конечно. Боречка — а где он сейчас?
— Он живет в Миссури, насколько я знаю…
— Вы знаете, я вас отвезу…
Я и не думал сопротивляться.
— Пойдемте, нужно будет взять машину.
Уже совсем перед выходом я достал из сумки драгоценность, которую мне привезла жена из Лондона за месяц до этого, «Less Тhаn One».
И. А. надписал: «Славе Вольфсону с нежностью и признательностью, 26 мая 90 г. Нью-Йорк, Иосиф Бродский».
По дороге говорил о том, как любит ездить, и когда едет в колледж, любит двадцатую дорогу, идущую через всю Новую Англию, — это дольше, но зато виды…
Он зашел в гараж, его коричневый, очень, я бы сказал, заезженный мерседес стоял почти у выхода, и мы все втроем с его дамой на этот вечер помчались по вечернему майскому пустому субботнему Манхэттену вверх по Шестой авеню. На первом же светофоре к окну подошел чернокожий человек, и И. А. отдал ему купюру.
На втором произошло то же самое, но И. А. открыл окно и сказал: «I was harvested already», и не только этот человек, но и я сразу всё понял, потому что слово «урожай» как одно из ключевых в советской школе мы учили с пятого класса.
Потом, через тоннель, в Куинс... В Куинсе И. А. несколько раз останавливался, спрашивал направление у прохожих, потом просто заехал на заправку и зашел внутрь, узнать поточнее.
Когда мы прикатили к дому, перед гаражом был запаркован автомобиль. «Пойдите взгляните, откуда он, — сказал И. А. — На номере должен быть написано, из какого штата». Я вылез и прочитал: Миссури.
Из дома вышел Боря Ланда, красивый, как шейх, высыпали все, кто еще не спал, и начались восклицания, обнимания и бессвязные восторги со всех сторон. Моя жена и сделала эту фотографию.
12. Фотопортрет в ушанке
— А какие у вас планы? — в какой-то момент спросил И. А.
— Мы планируем приехать в Висконсин и там, в маленьком городке, осесть… посмотреть, какой будет расклад.
— Это хорошо, — сказал И. А. — Здесь, в Нью-Йорке, вам с семьей будет очень трудно… В деревне, в глуши, у вас шансы значительно лучше.
— Звоните, рассказывайте, как у вас дела пойдут, — сказал он на прощание.
В середине июня, в день рождения, я решил сделать себе подарок и позвонил. Иосиф снял трубку. Я рассказал о его портрете в ушанке, который сделал Ирвинг Пенн. Накануне, в гостях, я увидел эту фотографию.
— Я это имя слышу с детства, — сказал И. А. — Мой отец, фотограф, ценил его необычайно, рассказывал мне о нем еще там. Когда Пенн сделал мой портрет, я послал его отцу. Ну, не знаю, какое это на него произвело впечатление, но я думал… вот, меня сам Пенн сфотографировал. Отец мне ничего по этому поводу не говорил.
Спросил, как мы устроились. «Старайтесь подольше держаться в туристическом восхищении от всего, что будет с вами происходить, — сказал И. А. — Во-первых, это не самый худший взгляд на окружающий мир, во-вторых, поможет вам выжить».
Так и случилось.
13. Сноска петитом, которую можно не читать
Я тоже, если хотите, сын фотографа; два слова, откуда я взялся. Я родился в Смоленске, куда потом вернулся на годы учебы в мединституте, но всё остальное время прожил в Ялте. Мой отец, Беня, Бениамин Борисович, вернулся после войны в Гомель с тяжелым челюстно–лицевым ранением и работал фотографом в артели инвалидов, пока не уехал в Ленинград учиться в университете. На ялтинской шестиметровой кухоньке, где кофе варили крепкий, а разговор вели свободный и открытый, много лет был как бы неофициальной филиал дома творчества в Ялте, куда весной или осенью сбегали все, кто только мог, из слякотной Москвы или промозглого Ленинграда, приходили и уходили московские и ленинградские писатели, поэты, драматурги, огласил бы, пожалуй, весь список, но там почти сотня имен.
Он много фотографировал своих знакомых и друзей. Почти на всех фотографиях — улыбка в кадре, причем видно, что не по просьбе, а само произошло…
Этому было одно объяснение — человеческие качества моего отца, человека редкого обаяния, остроумия и доброты, прошедшего фронт, плен, увернувшегося, и не раз, от объятий смерти, и негласно, но так ощутимо радовавшегося жизни, что это сразу становилось очевидным всем, кто обменивался с ним чуть больше, чем парой слов.
14. «Удивительное великодушие судьбы»
За пару лет до этого, сидя на ялтинской набережной с Е. Б. Рейном, я безостановочно расспрашивал об И. А. Он сразу сказал: «Да, есть целый ряд людей, которые считают Бродского великим поэтом, поэтом номер один, но…» И вот тут я не помню, что шло дальше, потому что я сам не только так считал, но и не встречал еще никого, кто бы считал иначе.
От него я узнал и адрес И. А., и телефон его секретаря Марго Пикен, и долго вынашивал план написать И. А. и спросить про его дни в Ялте, и, как ни наивно это ни звучит, вякнуть «о вреде табака», но так и не набрался смелости.
За тридцать лет об И. А. рассказали всё, что можно было и что было нельзя. Нередко те самые люди, кого он прославил самим фактом своей дружбы с ними, как-то ухитрились наговорить столько гадостей, измышлений и выплеснуть столько грязи, что странно, как можно было провести с ним столько времени рядом и не почувствовать, что масштаб этого не-понимания может сравниться только с масштабом его дарования, столь же редкого, сколь и огромного, тех открытий, которые он сделал в совершенно особой области человеческой деятельности — русской поэзии. О его характере и человеческих свойствах тоже написано достаточно. Ничего не хочу доказывать; мой опыт был случаен и краток; но это не значит, что он может быть автоматически выброшен в окно. Хотел показать такого И. А., которого досталось видеть мне, чужаку, незнакомцу, шальной пуле, в течение нескольких вечерних часов. Возможно, мне просто повезло попасть в главу «Бродский в хорошем расположении духа». Но вот и свидетельство об этом. И те вещи, которые невозможно передать, начиная от трансцендентного «в присутствии гения», как бы ужасно и неприлично это ни звучало, и кончая чем-то осязаемым даже тридцать лет спустя: теплота, обаяние, ум, доброжелательность, внимание и уважение к случайному и совершенно незнакомому ему человеку — всё то, что ожидалось сжившемуся с его строчками к той поре уже лет двадцать пять, всё воплотилось в реальность, да еще и с лихвой.
«И я действительно считаю, что мне очень повезло. Это не просто везение, а удивительное великодушие судьбы».
Нет, это нам повезло, что можно снять с полки книжку со «стишками» и прочесть строки, которые ни исчезнут никогда.
Пока мрамор сужал его аорту, его голос расширял ойкумену, пренебрегая пространством и заговаривая время.
Говоря иными словами, даже когда нас уже не будет, речь, частям и целому которой он служил верой и правдой, сдержит данное слово и сохранит его навсегда.